23:28

Мне страшно, мне нехорошо так, подленько страшно. У нас только и говорят, что о войне. Мы свыклись. Мы шутим.
Что делают, когда дракон на картинке оживает?
Мама говорила, в Харькове резко выросла преступность - беженцы. У ее сотрудницы с утра вытащили кошелек, она начала за него драться.
Господи, скорей бы лето и съехаться.

Хорошо, когда зима не слишком сурова, тогда она даже на руку. Если снег не намерзает на брусчатке неровными скользкими буграми, ранящими ногу сквозь худую подошву, а лишь чуть подкрашивает серость белизной, если парок дыхания не застывает колючками на ресницах, а согревает руки – славно тогда шагать по городу, завернувшись поглубже в пальто, накинув капюшон – эдакий теплый ходячий домик. Пальто на Фридрихе всегда великовато, и не из-за того, что он никак не может утащить себе по размеру, нет, просто любая одежда через время становится ему велика, словно ссыхается плоть, спеша сойти на нет, упорхнуть из оков тряпок, башмаков и перекидной сумки, чтобы заполнить взамен объем куда больший – всей земли, в которую ляжет, всей воды, которой утечет, всего неба, в которое возвратится. Но как бы то там ни было, покуда здесь она, эта плоть, и исправно мерзнет, оттого-то и перетягивает Фридрих пальто толстой веревкой потуже, худая ткань от этого скатывается колтунами, и похож он на лишайного пса, с раздутыми боками (где пальто топорщится) и прилипшим к спине брюхом (где прошлась веревка).
- Ах, Фридрих, - скажет иной, - отчего же ты не украл себе одежды получше, неужели мало на свете важных раззяв, которые не жалеют денег ни на ткань, ни на отделку?
Фридрих на это оближет губы и ухмыльнется, ведь он-то хорошо знает, что бывает от вещей не по чину да карману – обворуй кого важного, и не сберечь головы, а голова ему пока еще надобна. Да и капюшон здесь, если уж о голове говорить, неплох – глубокий, широкий, лицо скрывает, а поглядывать из-под него удобно.
Вот и шагает Фридрих по улицам навстречу ранним зимним сумеркам, косится на булочные, думая, где бы краюшкой поживиться, и пока он, откинув капюшон, плетет чего-то булочнику, поглядим-ка на него внимательнее.
Фридриху девятнадцать лет, он неприглядно тощ, невысок и вечно с головой закутан в лохмотья – юркает в них, чуть что, как в гнездо. Лицо его, если суметь рассмотреть, весьма примечательно: если остальных людей Господь лепил из глины, а черты прорисовывал красками, то при сотворении Фридриха Он явно взялся за дерево и резец. Вот и вышло – тонкие, взлетающие над переносицей (словно чайка крылом взмахнула) брови, узкий ровный нос, острые скулы, скульптурно вылепленные губы, все четко, правильно, как под линейку чертили. Фридрих недоволен: куда деваться простому бродяжке, если все лицо у него – особая примета? Растит волосы: пусть падают пряди вперед, так и теплее, и спокойнее, засовывает за щеку жеваную бумагу, чтобы щеки стали округлыми, и прячется в тряпье.
Прошлой зимой Фридрих стащил у кого-то рясу, и сразу же полюбил ее так, как иные, бывает, любят собак: оглаживает на себе, штопает, кажется, даже разговаривает порой. Болтается она, бесформенная, длинная, под пальто, греет Фридриха до самых пяток, да и святым отцом при случае можно сказаться: латынь еще не всю перезабыл, и дешевенькие четки на запястье болтаются.
Тут нужно сказать, что Фридрих – не безродный бродяга какой-нибудь, имелись у него и отец, и мать, определили в свое время в гимназию, где он и нахватался латыни, вот только в доме у них было куда больше хрупкого хрусталя, чем Фридрих – неловкий, нескладный, мог вынести. Вот и вышло так, что если больше всего на свете любит он тепло, свою рясу и шагать по городу, когда солнце ложится пузом на колокольные шпили и щурится оттуда на прохожих, то меньше всего он выносит разговоры о своем будущем и воспоминания о родителях. Были и были, и доброго им здравия, а только он, Фридрих, не тонкая ваза, а деревянная плошка, и дом ничей украсить не сумеет.
Третья зима идет (а кажется – и куда больше), как шагает Фридрих от города к городу, путается в рясе, прячется в капюшоне, грызет на ходу то хлебную краюшку, то ломтик сыра, а то вот повезло, как в этот раз – большой пирожок, теплый еще, с рассыпчатой начинкой. Жует медленно-медленно, пока кусок во рту не превратится в липкую кашицу, знает: так можно обмануть голодный живот. Долго ест хозяин, значит, и съел много, а во рту от разжеванного держится потом чудный, прямо-таки сытный вкус. Тут главное не перестараться, а то порой жуешь-жуешь, и всего тебя так и скрутит от голода: глотай уже, жадина, не тяни!
Ходит Фридрих всегда быстро, наклонившись вперед – так и теплее, и посмотришь со стороны – идет себе занятой человек по своим делам, а не бродяга шлется. Надо же, однако, все замечать, оттого и взгляд у Фридриха – цепкий, пристальный, все примечающий, ничего не смущающийся, никогда не отводит он взгляда, а глядит в лицо, прямо и пытливо, за что и бывал не раз бит, да так сильно, что мучит его в холодное время непрестанный сухой кашель: силишься вдохнуть, но не можешь.
Раз бежал он вот так мимо монастыря, что стоит у городских ворот, и скрутил его кашель, завязал всего узлом, и упал Фридрих на землю у храма, рядом с нищими, долго не разгибался. Отдышался кое-как, привалился к грубому камню, глядит – а вокруг красота несказанная. Город с земли большой такой, нависают над Фридрихом дома, и светятся в них теплым окна, а это Фридрих больше всего, пожалуй, и любит – тепло, не так уж важно, у кого оно, главное – блаженное знание, что оно есть. Прихожане на вечерню идут, и все как-то больше парами, и чем-то таким знакомым-знакомым, далеким-далеким веет от них, той жизнью, которая простелена соломой и напоена медом, и тянется в ладонях, как бусины четок, снизанные по кругу. И хотя спроси кто Фридриха о любви и о том, любили ли его, ничего бы не вспомнил он, кроме того, как раз спал у огня в комнате, и было ему так тепло, так уж тепло, как и в жизни не бывает, а все же смотрел он вокруг – и улыбался светло. Тянутся мимо люди, и цокают копыта по мостовой, и пахнет воском и морозом, а взгляд уходит все выше, выше, в небо, ясно-серое, бестревожное, беспечальное.
Тогда сказал Фридриху нищий, сидевший рядом с ним: Да ты, видно, беспечальный! – и всей своей истерзанной кашлем грудью согласился с этим Фридрих, так и стал Фридрихом Беспечальным.
И то сказать, о чем ему печалиться? Не о том ли, что ночь настает, а заснуть негде? Так ведь сколько доверчивых прохожих еще, фридриховой болтовней не облапошенных, сколько чердаков, неплотно закрытых, сколько храмов, а на худой конец – сколько склепов на местном кладбище! Не то чтобы был Фридрих совсем уже не боязлив и не суеверен, напротив – на своей шкуре знал, что бывает всякое, и выходцев опасался, а только мертвое – оно ведь, в отличие от холода и ветра, живым было и разум имело, а, значит, и договориться с ним можно.
Есть за Фридрихом такой грешок: свято, побольше, чем в Pater Noster, верит он в то, что с любым, кто речью да разумом наделен, договориться можно, и порой и в тех этот разум видит, в ком он даже отдохнуть не присаживался, не то что не ночевал… Только всегда винит Фридрих себя: раз не выслушали – дурно говорил, раз недослушали – много говорил, раз не услышали – тихо говорил, а язык нам Создатель для того и привесил, чтобы им как следует пользоваться. Даже сон ему снится такой: стоит-де он перед кем-то, важным (а лица не разглядеть), и слова подобрать пытается, а они рассыпаются все, как хлеб воробьям раскрошенный.
Стоит Фридрих Беспечальный, водит по сухим губам пальцем, выбирает, чего сказать, размышляет, куда податься. И лежит перед ним город с его стенами и окнами, крышами и закоулками, чУдной в призрачном вечернем свете. За каждым поворотом – свое горе, своя радость, только Фридриху-то что с того – прошагает, скользнет взглядом, и дальше, дальше. Вдруг вздрагивает снег на карнизах, сигают кошки в подвалы: бьет на главной колокольне колокол, отбивает восемь часов. Плывет навстречу Фридриху гулкий, густой звук, бьет его по болящей груди, глядит с колокольни желтое окошко, как глаз щурится: кто ты такой, бродяжка, и что делаешь в Моем городе, бездельник, ко всем равно любопытный? И вспомнить бы тут Фридриху о лилиях полевых, да только слова Святого Писания в его сумке на самом дне – чем помогут они на дорогах?, и юркает он в капюшон, и бежит упрямо темноте наперерез.
- Ночлег я ищу в Твоем городе, как и во многих других Твоих городах до этого.

Будьте любимы. Пусть вас в этом мире любит человек ли, кошка ли, любимое ли дело - но пусть каждый будет согрет, сегодня, как и всегда.



Какой позитивный сегодня был день!
Замоталась в шарф, потащилась к Наташе смотреть переселенцам гостинку. Шла, пошатываясь, любовалась на деревья. Веточки сейчас тоненькие-тоненькие, и все в инее, все строго белое на фоне синего, сказочный сад, и плевать, что спальный район-гаражи.
Пришла к Наташе, а там вся семья в сборе, и бабушка, и мама, и дядя, и Наташа с кошкой на руках. А я стою, меня в тепле развезло, и я понимаю, как я каждого из них уже знаю и люблю. И бабушку, которая всякий раз меня накормить пытается, а раз вышла с нами погулять, и "любит молодые голоса", и строгую маму, которая рассказывала о синкретизме, и с которой мы лазили под небеса, в костюмерную, и дядю, с которым столько проблем было, и который похож на старого и ни каплю не опасного бульдога... И 16-ти летнего мурчащего миниатюрного зверя, который умеет орать на весь подъезд.
А уходила - мне нагрузили два мешка плюшевых медведей, на Станцию. Сидела уже дома с Моней, разбирала их, я смотрю-Мося нюхает. Господи, сколько их там, мишки-мишутки, и Тедди, и поющие, и огромный белый зверь, и крошечное создание в пестром колпачке. Представляю, сколько завтра у детей будет радости.
Все уладилось с нашей новой переселенкой, она пока останется в Полтаве, ура. И Наташина тетя наконец-то согласилась выехать, а значит, и 6-летняя Сашенька скоро будет засыпать в мирном месте.
Ну и блажен, кто верует - на Минские соглашения очень надеемся.
Живем.

А еще живет у меня теперь серебряный котенок, и даже уже поименованный. Надо почитать ему Наташину сказку про лунных зайчиков, пусть охотится за ними и сладко спит после.

Ну а остаток дня я провалялась под одеялом, употребляла смородину и мед, читала сама себе вслух Крабата и листала любимую книгу по Средневековью. Как же все-таки я люблю хроники, где за скупыми словами - сложившиеся судьбы, люди, поступки, и какие же и н ы е они были в Средние века, как по-другому мыслили, проще, наивнее, медленнее, как не боялись гневаться и любить. Или это время надевает патину покоя и света? Не знаю.
И пришел св. Колумбан к Брунгильде, и она устрашилась его речей и раскаялась.
Правда, потом все равно изгнала =)

01:12

Заболела.
Когда у меня высокая температура, мне мерещится, что я собираю яблоки в старом большом солнечном саду. Хороший глюк, только яблочный запах уж больно сладкий и сильный, с гнильцой. А яблоки - прохладные, тугие.
Беру корзину. Иду.

03:15

Да, а еще сегодня был первый день в школе.
Школа - это милое дело, как выяснилось, если выбрать место практики с умом. 4 выходных в неделю, преподавательница довольно хорошая, и вообще красота! Выбрала 9-е классы, вроде бы уже переходный период закончился и есть о чем поговорить, а так... посмотрим. Плюс меня, кажется, таки взяли на работу, так что я уже предвкушаю, как буду последний зимний месяц спать, есть, читать немецкие книжки и вычитывать сериалы, и по сути - н и ч е г о не делать =) Мне это сейчас, если честно, очень надо, каюсь, слаб я стал если не духом, то плотью.
Надо потрясти мое счастье и садиться за перевод. Весною хочется любви и мяукать на заборе, а не переводить заумь о смерти. Хотя нет, мне всю жизнь хочется двух вещей - зауми и простоты.
А небо у нас синее-синее и солнечное. Весеннее. Мои девочки все в шапках-варежках, а мне жарко уже, я прибежала сегодня нараспашку, и петь хочется, петь-танцевать, и чтобы под ногами в лужах хлюпало. Жалко, денег на танцы нет, нужно найти где-то большую аудиторию в универе и вальсировать. Со стулом.
Получу зарплату, если получу - куплю брошку-черепашку, и назову ее Сара.
Как же жить охота, и чтобы время - побыстрее до лета летело.
Прошу, чума, не трогай этот город...

Я сегодня с новой силой осознала, что я - долбоеб.
Написала знакомая, выезжающая оттуда. Попросила совета. Я дала свой телефон, сказала, что встречу. И осознала одну штуку.
За все время работы в волонтерской организации я НИ разу не удосужилась узнать всю процедуру целиком. На складе работала, с детьми играла, в ожоговый ездила, регистрировала.... мозаика. А вот где получают справку беженца - знаю только в теории, там не была. И на вокзале в пункте приема не была. Где переводить пенсии - даже не знаю, равно и как где найти риелтора.
В общем... на то, чтобы поумнеть, у меня неделя.

Ну вот, разгреблась, кажется, со всем, всем отписалась, убрала в комнате, скачала материалы на практику.
Завтра поеду к деткам, детки, я вас боюсь, но что поделаешь... И начну возиться с книгой. По-любому, эти полгода мне надо пахать так, чтобы зубы скрежетали. Тогда а) не будет времени тосковать, б) будет результат.
Господи, пошли мне хорошие компьютерные курсы, пожалуйста. Вот хорошие-хорошие и с этого февраля или с марта.
Нужно написать про Львов, пока свежо в памяти, но январь сейчас во мне - как рана открытая, тронешь и перельется через край, и зальет полмира. Так что я помолчу пока, и пусть ангелы на Лычаковском помнят нас, и пусть святые на костелах улыбаются, нас вспоминая, как улыбаемся мы, вспоминая их. Мы вернемся.
На волонтерском центре запустили новую базу. Она юзабельная, удобная и вообще красота! Поговорю со школой и, может, смогу пока ходить через день - день туда, день на дежурство.

а на запястье у меня - ниточка кораллов, как застывшие капли крови, двигаю рукой - и течет ручеек. Красота.

Чего б такого почитать, толстого и хорошего... нет, низя мне сейчас читать, на мне два курсача. Работа, ответь мне взаимностью! Очень тебя прошу, ответь =)

03:06 

Доступ к записи ограничен

Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

Весь вечер я просидела с архивами, картами и желтой бумажкой, на которой ужасными каракулями выписывала адреса, пароли и явки и рисовала схематические карты улиц.
А утром приехала в старый центр, обогнула по мокрым доскам стройку... и пропала.
Старый город - странное место. Здесь никто не живет, люди просто не могут жить в таких домах, старинных, наполовину забитых досками, грязных, скособоченных и - невыразимо прекрасных. Там мелькнет за разбитым окном дымчато-жемчужная тень, там подмигнет с карниза каменная химера, там пробьется сквозь алый кирпич и белую наледь веточка плюща, которая весной зазеленеет и покроет развалины королевским плащем, или вдруг пробьется сквозь запах подворотен аромат свежеиспеченных булочек с шоколадом, сахарных печенек-зайчиков, которые пекла еще моя мама в раннем детстве в коммуналке, и выносила на горячем подносе в коридор - остывать. Те, кто живут здесь, не люди, точнее, не обычные люди - они счастливы, счастливы невероятно, дома шепчут им историю жизни давно ушедших, пахнет книжной пылью и теплым хлебом, оживают в узеньких переулках полные добродушные матроны, пронырливые евреи, пьяные студенты и тощие ученые. Не проберется сюда казенная серость, не проедут по раздолбаной брусчатке машины, и накрывает всех цветным лоскутным одеялом вневременной Харьков, город студентов, еврейское местечко.
Я топаю вниз по Пушкинской и... падаю аккурат у входа в синагогу. Сижу на льду, любуюсь на величественное строение. Номер раз, Купеческая синагога 1867-го года постройки, Бейт Менахем. Огромные окна в форме звезд, строгий фасад. А впритык - секанд-хенд, здравствуй, родимый, тут тебе самое место!

"Ура!", думаю я, ставлю на бумажке галочку. Самое легкое позади - единственная действующая синагога найдена. Остается еще 4, которые были здесь когда-то.
Вбок за синагогой - переулок Воробьева, уходящий вниз по гололеду пьяной извилистой походочкой. Внизу видно ту же самую синагогу с другого ракурса, за сплошным досчатым забором. Сейчас как оттолкнусь - и прямо головой сквозь доски, к благодати!

Ну уж нет. Придерживаюсь за дома, скольжу, удивляюсь ярко-желтому, местами даже оранжевому песку здесь, где сплошные развалины. Представляется суровый дворник в платоновском духе, с огромным проржавевшим ведром, вот он топает здесь утром, бурчит, делает вид, что замахивается ведром на пушистую черную кошку, а потом достает из кармана кусок колбасы. То-то она теперь дремлет и щурится, а люк возле нее особенно щедро засыпан песком. А вот выруливает (со скрипом) грузовик, полный снега, останавливается передо мной. Киваю ему: проезжайте! - а он стоит, мучительно скребет колесами по льду, но так и не может подняться. Дальше мы спускаемся вдвоем, он пятится тяжелым снежным задом, а я шагаю вслед, и кажется, будто он отступает перед мной, как сказочный дракон - перед святым или рыцарем.
Напротив синагоги, на заборе, написано: "Останется только правда, но всем не хватит". А над самим зданием курится легкий теплый дымок, и сразу становится как-то по-домашнему уютно.


Спуск выводит меня на Гражданскую, где стояла когда-то первая синагога Харькова, Солдатская. С нее, насколько я поняла, и началась история Харькова как места жизни евреев - после службы солдатом им разрешали селиться с семьей где заблагорассудится, и многие выбирались из черты оседлости именно так. А приехав сюда - первым делом выстроили синагогу, Бейт Таара, и молельный дом в придачу, за несколько домов отсюда.
На моем листике напротив адреса Гражданская 19, 25/5 значится: "Разрушена. Ищи здание завода "Электротерм" и жилой дом с аптекой (молельня)". За этими почеркушками - страшная история.
Во время оккупации Харькова немцы собирали еврейское население в Дрогобицком яру, с понятными намерениями. Но были и те, кто не мог дойти до своей могилы - дети, старики. Их собрали в синагоге, 400 человек. И заперли. Просто заперли, голод сделал свое.
После войны на место, оскверненное смертью, верующие не вернулись - и руководство города подсуетилось, открыв в здании завод.
Я шла туда наудачу, понимая, что после подобной "реконструкции" вряд ли сохранилось что-либо, хоть отдаленно напоминающее синагогу.
Я ошибалась.
Руины жилого дома с зарешеченными окнами, где на полу трогательно валяется варежка, пара домиков в стиле "пряник", розовых и зеленых - и серое осыпающееся здание с скромной табличкой "Электротерм" в углу и двумя гранитными досками на фасаде. На досках - иврит, украинский и русский.
"Здесь, в годы оккупации..."
Гранит блестит, отполированный, будто и не тронутый снегом, грязью. На небольшую подставку кто-то сложил горкой камушки, не знаю, что это обозначает, но все вместе напоминает алтарь. И на минуту мне становится, как в нашем храме, именно здесь, на улице, у развалин, по колено в снегу.
Было ли им страшно? Боялась ли бы я умирать в костеле, или такая смерть - спокойнее? Вот, ты уже в руках Того, Кого просил здесь изо дня в день, а рядом... а рядом близкие. Горькая чаша Твоя, но в ней - милость... Не знаю, не-зна-ю, и не тянет узнавать. Только коснуться камня, холодного и скользкого, как лед, и шагнуть дальше, и пообещать себе - не забыть.
Фотографировать, понятно, не стала.
Через два дома обнаружилась аптека на месте бывшей молельни. Пожилая полная женщина продала мне эфирное масло, не отвлекаясь от телефона. Я посидела минут пять, порассматривала огромные окна, умыкнула визитку, но поговорить с продавцом так и не вышло - ее, как выяснилось, беспокоил закон, по которому у нас сейчас делают скидки на лекарства первой необходимости, переселенцам. Хороший закон, а аптекарям - хорошая же головная боль, поди это пересчитай...
Зато, пока на меня никто не глядел, проскользнула на второй этаж, где, оказывается что-то вроде совета аптек Харькова - много офисов в крошечном здании. Сохранилась явно еще та лестница, с коваными перилами и потрясающей ковкой ступенек! - разнообразные узоры на каждой. Снять не позволило освещение, увы, но сразу стало понятно: дом строился с душой, рачительно, любовно, на века в хорошем смысле этого слова... Гляжу на себя в старое-престарое зеркало, которое то ли не смогли вынести, то ли не всякий увидит его в нише, тяжелое, покрытое вуалью времени. Сквозь пыльные окна пробиваются лучики, высвечивают на полу звезду и какие-то символы, я пугаюсь: торчу тут, может, по центру бывшего алтаря, или как это у евреев называется, а ведь алтарей бывших не бывает.
Отскакиваю, спускаюсь, и решаю, что синагог на сегодня с меня достаточно.
Теперь - через арку, по набережной, мимо антикафе 7/9 (Гарри Поттер ухмыляется в углу), и снова в путаницу переулков, ориентируясь на колокольню органного зала - эх, выстроили чудо, отовсюду видно! За что и люблю.
А переулки манят, стелются под ноги, доверчиво заглядывают в глаза: не хочешь ли ты, Раэнка, подняться, например, по Театральному переулку? А по улице Воробьева? Давай-давай, мы же родня!
Прохожу пару метров вверх по обледенелым булыжникам и основательно отчаиваюсь: вверх нереально, вниз уже страшно. По шажочку, по шажочку, в голове - смесь из молитвы и злорадного "Ща кааак шмякнешься, как доходишься!". И тут - небольшой поворот и спасительно ровная уличка, незнакомая. Шагаю на нее... и время снова тает.

Девичья улица, нынешняя улица Демченко, безвременье и безлюдье. Снега нет, только бежит талый ручеек и тротуары устелены сеном! Настоящим, пахучим сеном, хоть нащупывай в кармане сахар - сейчас выйдет гнедая, тонконогая, потянется мягким носом к тебе. Тишина - машин и в помине нет, и в этой тишине отчаянно, по-весеннему распелись птицы. Стою, верчу из бумажки с картой самолетик, глупо и радостно улыбаюсь. Отпускает страх оступиться, упасть, который допекал всю дорогу.
А впереди - два краснокаменных здания, одно из которых я тут же принимаю за костел - тонкие, тянущиеся ввысь линии, стрельчатые окна и... колокол в боковой пристроеечке на 2-м этаже, смутно различимый, но все же сомнений нет. У крыши - круглое окно, радость хоббитов и летучих мышей.

Хожу вокруг него так и эдак, фотографирую, приподнявшись на цыпочки, пытаюсь поподробнее разглядеть колокол. Замечаю, что уже не одна - стоит на тротуаре очень красивый юноша в черном плаще, живая ходячая иллюстрация из романа, наблюдает за мной с доброй полуулыбкой.
Невзирая на свидетеля, я попыталась в дом залезть. Но, увы, дверь даже не с домофоном, а с ключем, а ковырять посреди белого дня в замке шпилькой.... Эх. Поверила своей интуиции - лестница в этом здании ОЧЕНЬ красивая.
А строил его, как выяснилось, наш родной академик Потебня, про бюст которого в аудитории мы не раз повторяли старую, известную всем курсам считалочку:
Каждый день одна ***,
Потебня да Потебня!

На безымянной еще тогда улице профессор выстроил два доходных дома в духе "старинного замка и девичьего монастыря". Второй еще и сдавал только девушкам, что, собственно, и породило название улицы. Со временем она не особо разрослась (16 домов, из них - анекдот - 3 дома под номером 1), зато впитала немало историй. На углу, снимали комнаты Олеша и Катев, а в гости к ним захаживали Ильф и Петров. Чуть поодаль завел свои типографию, фотоателье и клуб черносотенцев (да, далеко от евреев уйти не удалось) деятельный господин Андрей Вязигин. За последнее он в итоге жестоко поплатился - его зарубили в 1919г, и где-то между домами явно бродит его неупокоенная тень, полирует изорванным рукавом сбитую с дома мемориальную табличку и ищет: в какое бы еще общество встрять, какую бы нынче бучу затеять? Тихо на Девичьей улице, ах как тихо, и ноет его сердце - от шашки так не ныло, как от этой мягкой тишины.
А еще один дом - привет неслучайным совпадениям - принадлежал аптекарю Исааку Гершевичу. Герш, да-да.
Много еще можно порассказать про крошечную красавицу Демину-Девичью, много... Краснеют здания, бранится с призраком лошади пузатый аптекарь, роняет беспокойному черносотенцу цветок девушка из разбитого витражного окна. Полощутся на ветру свежепостиранные простыни - кто-то вывесил вымерзать, пиликает в одном из домов телефон. И до боли сердечной хочется остаться тут, поселиться в одном из доходных домов - для студентов же и аспирантов Потебня их и строил!, стирать белье, печь пироги, стряпать кандидатскую и докторскую, складывать на подоконник старинные тома, раскланиваться с немногочисленными соседями, целовать на ночь любимого человека, и знать, что время ваше в клепсидре почти не убывает, не расплывается в нудную реку жизни, а пробивается юрким весенним ручейком мимо и мимо нижней чаши, потому что все суета, но не все из суеты проходит, и кто-то через много лет увидит и наши тени - как я стою на Девичьей фигуркой в зеленом пальто, щурусь на неправдоподобно весеннее, уже фресочное небо, и думаю о тебе...


00:18

С поездкой во Львов все неясно. До завтра сижу и молюсь.
Страшно за себя, обидно за хоровиков - они к этому концерту полгода готовились.
Год, ты как-то потрясающе начался.

00:01

Вот такие у меня вышли сегодня клубочки. Еще, правда, мотать и мотать. Завтра включу хороший мультик *задумалась* и буду дальше трудитьси.

Спать хочу! Вот этим сейчас и займусь.

02:50

День посвящен выковыриванию из греховного болота отчаяния.
Сверстала рукопись, отдала художнице, оговорила, что хочу графику, а не цветные. Краски у нее хороши невероятно, но денег на цветную печать у меня пока что нет.
Почти дочитала книжку (а вот продолжить читать про Соловки так себя и не выпинала).
Перестирала еще пласт одежды. Успеть бы до четверга высушить... пока на балконе красуется набор "разморозь сам".
И смотала три с половиной клубочка. В понедельник их передадут, куда надо - и будет у нашей армии новые теплые носочки, дай Бог здоровья той женщине, которая их вяжет. Она встает в 3 ночи и до утра вяжет. Утром идет на работу. В неделю - 18 пар. Написала на бумажках "Добра вам!", и на эти бумажки мотала нитки.
Да, и придумали с Наташей новый проект же! Если заработает - должно выйти славно.
Не отпустило, нет, но полегчало. Завтра пойдем с Наташей в лес с утра.
завтра могли бы уже увидеться
Завтра пойдем в лес, главное фотоаппарат зарядить. Сделаю Наташе красивые фотки. А там уже и четверг недалеко.
____
Хэх, ну воскресенье - день облома же! *залажу под одеяло, беру немецкую грамматику* Зато кот искренне счастлив.

05:09

В прошлые жизни мне верить, как минимум, неприлично, а на самом деле - просто не хочется. Вертеться в бесконечном кругу рождений-воплощений... врагу не пожелаешь. И сознание, какой бы, грешный, недостойный, я ни был - это моя жизнь и мое сознание, и за них я хочу ответить перед Ним, а не отправляться в очередную жизнь искупать то, что не помню.
Поэтому все, рассказанное ниже, можно принимать за плод моего воображения.
***
Я вспомнила ее в одиннадцать лет, впрочем, что я говорю? Не я. Меня вспомнили.
Та, которая была мною в прошлой жизни, постучалась в мою голову, и сразу же вывалила кучу сведений о себе. Любовница кардинала, простолюдинка, добравшаяся до фантастических высот и отчаянно за них державшаяся, умершая рано, слишком рано - настолько, что она пришла доживать ко мне. В меня.
Ей было, как я сейчас понимаю, лет 20-25, она была хороша собой, самоуверенна и, не образована, нет, обладала фантастическим чутьем и находчивостью - как раз тем, чего мне самой не хватало. Не знаю, возможно, окажись я постарше, мы бы отлично поладили, но 11-летней девочке многие из тех воспоминаний были неясны и мучительны.
Я была в то время полной очкастой девчонкой, влюбленной в Гарри Поттера и бьющейся над задачками по математике - какой кардинал, какие любовницы? И значение-то этого слова понималось с трудом.
Она глядела на мои волосы, и раздражалась, не находя знакомых локонов, которые можно было рассеяно покручивать на пальце. Она раздражалась - а я снова и снова видела наяву.
... высокая кудрявая женщина стоит перед зеркалом и крутит в пальцах золотую безделушку - месяц на тоненькой цепочке. Звенья проскальзывают между пальцами, легко шелестят. Она улыбается мутному донельзя зеркалу - сыто и вызывающе.
Девушка в плаще крадется по какому-то зданию, прижимаясь к стене. Мимо кто-то идет, и она втискивается в стену, а в ней, скрипнув, подается дверка - в каморку.
Чердак, пыльный и заброшенный, на нем - добротно одетая пожилая женщина и девочка лет четырех, кудрявая, серьезная. Женщина подымается по лестнице и обнимает малышку, обхватывает ее так, будто хочет больше никогда не разжать рук, и плачет, плачет, плачет, затем резко подымается, кивает второй, свидетельнице этой сцены, и выходит.
Нарядно одетая, с развевающимися локонами, она идет длинной анфиладой коридоров, летит, как пущенная стрела, ни на кого не глядя. А там, в последней комнате - кресло, и в кресле сидит человек в церковном одеянии, глядит на нее устало и внимательно. Она подходит, опускается на колени, припадает головой к его руке. И тишина, тишина и недвижимость.


Я была недоверчивым ребенком - и только это и спасло меня от походов к доброму дяде психиатру: обо всех этих снах? воспоминаниях? я никому не рассказывала. Забыть чужую жизнь, отвязаться от нее - мне мечталось именно об этом, хотя сперва подглядывать в замочную скважину и казалось увлекательным. А ей хотелось жить, о как страстно ей хотелось еще пожить, танцевать, флиртовать, смеяться.
Она умерла рано и страшно, ее отравили. И напоследок - мне показали и это.
Никогда не забуду ту сосущую пустую боль, желание уйти поскорее в комнату, лечь под окно, закутаться в шкуру (а в реальной жизни не было ни окна, ни шкуры), и лежать, пока не накатит темнота - гулкая, как тот анфиладный коридор, и тогда можно будет снова побежать по нему, легко, гулко, к фигуре, ждущей в конце.
Я болела почти год, любая пища вызывала боль и тошноту. Только к концу школы я наконец-то смогла снова есть все, что заблагорассудится.
Кудрявая легкомысленная красавица, бросившая дочку и семью, пытавшаяся плести свои интриги, ощущавшая непрочность жизни вокруг и оттого отчаянно за нее цеплявшаяся, обожающая безделушки, благовония и красный цвет и любившая, по-настоящему любившая, исчезла, оставив мне свою привычку над всем подтрунивать и все ставитб на кон. И доброй ей дороги уже за одно это - доброй дороги и своей жизни.

@темы: странности

01:36 

Доступ к записи ограничен

Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

00:25

Вычеркиваю дни на календарике. Неделя. Осталась неделя, боже, это так мало по сравнению с тем, что прожито. Главное ее прожить.
Проживу, куда денусь.
Только все время болит сердце, а если я сейчас пойду сдаваться врачам... не-не-не. Это не серьезно, это я просто нервничаю.
Брожу по квартире, не знаю, чем заняться. К Берегиням хотела - не вышло. Жалко. Механическая работа хорошо время забирает. Вообще ничего не хочется, даже пить! хд) Зато все время хочется реветь, красота! Нормальные люди на НГ вес набирают, а я на три кило похудела. Будешь тощая, зареванная и с жалким взглядом *пугаю себя*.
Так, все. Завтра - книжка и учиться.

История эта случилась далеко-далеко на крайнем севере, да на самом деле, только там случится и могла, потому что в месте, где всегда холодно, согреваются наши сердца.

Однажды зимним вечером накануне Рождества брел по дороге тролль, и настроение у него было – гаже некуда. Метель разыгралась и больно скребет своими снежными колючками нежную троллью шкурку – это раз, до дома еще шагать и шагать, а хотел засветло успеть к любимому чайничку и коровам – это два, а третье – ночь-то, ночь-то какая наступает! Рождественская.
А в рождественскую ночь, известно, колдовать троллям – ни-ни.
Много лет назад троллий король, правда, как-то там с небом договорился, и разрешили им одно колдовство, да и то – на крайний случай. Только тролли редко им пользуются, дрожат до первого лучика зари: а ну, придет сейчас какой-то неуемный святой, которому медовуха в светлую ночь в горло не льется, да и обратит их, беззащитных, в камень! Впрочем, святые их тоже сторонятся: никогда ведь не поймешь, есть ли у тролля еще магия?
**
Снег мел и мел, а тролль шагал и шагал, и дошел наконец до городка возле своей норы. Немного еще – мост перейти, с дядюшкой-под-мостом поздороваться, а там уже и ворота, снегом припорошенные, камнем огроженные, – мечтал он, но тут – появилась перед ним странная картина.
На окраине города стояла башня. Пристроил ее к своему дому богатый лавочник, день и ночь любовавшийся на свою дочь – как бы доченьку не украл нищий голодранец, как бы доченька не убежала сама от такой жизни.
Окно на башне, обычно забранное толстыми ставнями, сегодня было нараспашку, и из него опасливо выглядывала девушка – видно, та самая, румяная-румяная, темноглазая, зато с пушистыми светлыми кудряшками.
Под башней топталось… по некоторому размышлению тролль все же рискнул дать созданию гордое имя рыцаря – ну а кому же еще под башней и топтаться? Сидело, оное, правда, на тощей и горбатой кляче, замотано было в грязно-серый (месячной нестиранности, не меньше) плащ, и в руке имело пузатенькую флягу. К которой активно прикладывалось.
- Любимая! – взывал рыцарь заунывно-заунывно, не хуже церковного колокола (тролль поежился). – Красота моя, душа моя без тебя замерзает в эту дивную ночь, спустись же в мои объятия!
- Так ведь папенька не велит, - робко, колокольчиком отзывалась с башни девушка. Нынче Рождество, праздник семейный… заругает!
- Вот! – воодушевился рыцарь, откидывая капюшон плаща и являя миру черные, слипшиеся в дивные сосульки волосы. – Нынче Рождество, и вся вода нынче превратится в вино - он сверкнул глазами – и мы вкусим с тобой…
Последовала пауза и красноречивое бульканье.
- Мы вкусим с тобой дивной любви!
- Так ведь холодно…
- А варежки папенька тебе на что подарил?
- А папенька… а папенька сказал, что я выйду за того, кто отдаст ради меня самое дорогое, - вспомнила девушка.
- Любимая! – возопил рыцарь. - Ради тебя, только ради тебя, я не сижу в эту ночь в тепле… с бараньей ногой, э-ээх.
**
Девушка решилась. Она на минуту исчезла, а затем появилась в теплом алом свитере и пушистых варежках.
- Тут так высоко, любимый… - позвала она, - страшно.
- Ничего, - обнадежил любимый, - прыгай на коня, звезда моя!
Конь красноречиво изогнул ребра и растопырил тощие ноги.
- Очень страшно, - поправилась девушка.

Рыцарь внезапно разозлился:
- Да ну тебя! Стоишь-тут-стоишь, взываешь-взываешь, по такому-то морозу, а ты! А еще любимая! Что это я в самом деле, неужто там, – он красноречиво махнул флягой в сторону ярко горящего в стороне кабачка, - девки хуже, крррасавица! Недотрога! Прыгаешь ты, или нет?
Девушка закрыла глаза, пробормотала нечто среднее между «Мамочка» и молитвой, и прыгнула.
Рыцарь же тем временем махнул рукой и шагнул в сторону – к вожделенному кабаку. Прыжка он уже не увидел.
**
И тогда тролль, сам не понимая, что это он такое делает, пробормотал снежное слово, известное всем троллям, и ночь Рождества дрогнула, пораженная творимыми чарами. А под башней взмело огромный сугроб, и девушка приземлилась прямо в него. Взметнулись кудряшки, полетела снежная пыль, оседая на красном свитере, шарахнулась в сторону брошенная кляча. Белое облако мягко подхватило падающую, и она – как на санках - съехала вниз.
- Ох, - прошептала девушка, прижимая ко рту рукавичку.
Так они и глядели друг на друга – заснеженный, взъерошенный воробушек и толстый хмурый тролль. Потом тролль протянул руку и помог ей выбраться из сугроба.
- Как на санках… нет, как во сне! Ох… а папенька меня… убьет.
**
Кляча переступала неровно и неуверенно, а возле моста и вовсе затормозила – пришлось остановиться, и взять девушку на руки – обуться в порыве страсти она забыла. Конь печально заржал, а девушка открыла испуганные глаза:
- Тебе тяжело? Я могу сама пойти.
Тролль хмыкнул.
- Тут недалеко уже. Сейчас я поставлю чайник, отведу коня к моим коровушкам, главное, чтобы никакой святой на дороге не попался.
- Знаешь, - пробормотала девушка, неловко придерживаясь за его плечо пушистой рукавичкой - а ведь папенька говорил, что я выйду за того, кто отдаст ради меня самое дорогое.
Тролль ощутил, что нужно срочно сказать что-то еще, что-то умное.
- Знаешь, - брякнул он, - а ведь мои коровы – белые-белые! И доятся звездным молоком, в нем искрятся звездочки, и видно небо. Тебе должно понравиться.
Скрипел снег, девушка думала – удобно ли будет обнять тролля за шею и второй рукой, а тролль думал: «Я ведь огромный. Страшный. Она меня боится», но упрямо бормотал:
- А еще над домом любит спать северное сияние. Оно горит… как свечи на елке, только ярче! И еще уютно сопит, и всем внутри тоже слаще спится…

На дороге стоял святой, и тихонько-тихонько, чтобы не испугать парочку, смеялся, прикрывая рот сухой старческой ладошкой.

***
Добра всем, дочитавшим до конца! И хорошего Свят-вечера.

22:16

Что ж мне так обидно-то? Сижу, сопли по щекам развожу.
Ладно, зато я знаю, как я делала другим людям, теперь - знаю, и постараюсь не повторять.
Тихо. Вытираем сопли и идем писать про немецкую булочницу.

14:54

Вышла в булочную - час лепила во дворе снеговика. Детального, с глазками-ушками-хвостом! Вышло корявое, зато явно любопытное создание, назвала его Расхом. Чую, он еще и оживет, спрыгнет с пня и убежит на Крайний Север строить юрту и разводить снежных медведиц, которые доятся звездным молоком. Выйду вечером - слеплю ему жену. И будут они сидеть вечерком у ледяного очага, потрескивающего синими искрами, глядеть на разноцветное сияние, залившее небосклон, а снежные медведицы - бродить вокруг, совать мохнатые морды им на колени и не то рычать, не то мурчать.
Чувствую себя первоклашкой, счастливой и беззаботной.

00:17

Ура! =)

03.01.2015 в 20:10
Пишет  Verbena D.:

Иллюстрации к одному Самайновскому путешествию
Благодарности:
Раэнэ Тэль - за вдохновляющий рассказ vk.com/public79029122?w=wall-79029122_7, который, собственно, и иллюстрировался ^^
Грейс - за любезно предоставленные акварельные карандаши ^__^
Анри - как всегда, за поддержку :)


Первые две работы нарисованы обычными цветными карандашами и гелевой ручкой, в порыве вдохновения, остальные - уже акварельными. Оказалось, что карандаши - отличная вещь, и рисовать можно не только красками.


читать дальше

URL записи